ПО ТУ СТОРОНУ ЕКРАНА

ПО ТУ СТОРОНУ ЕКРАНА

Глава 1. Исход

 

Жена и две дочери с бантиками смотрели в зимнее окно — они ждали папу.

 

Я часто ловил себя на мысли, что это ожидание стало для нас привычкой. Каждое утро, провожая меня на работу, они знали: я обязательно вернусь, приду с улицы — усталый, но с улыбкой и чемто вкусненьким. За этой привычкой пряталась не только любовь, но и страх перемен — страх, что когда-нибудь всё изменится, и этот обычный, родной ритуал оборвётся.

 

Две маленькие дочери — были как два светлячка. Старшая, уже понимала, что в жизни есть сложные слова: “ответственность”, “долг”, “разлука”. Она смотрела прямо, всегда чуть серьёзнее своих лет, и, казалось, старалась всё понять раньше, чем положено.Младшая — была ветерком: в её взгляде всегда плясал солнечный зайчик, она умела радоваться любой мелочи, ловить снежинку языком, прятаться за мамино платье и тут же выбегать к папе с объятиями.

 

Мы жили просто. На пятом этаже в доме, который всегда пах свежим хлебом из соседней булочной и чьими-то ужинами. Двор у нас был шумный, вечерами старики собирались на скамейках, а дети носились по снегу до одурения. Когда девочки мчались по лестнице, их топот — в сандаликах летом, в валенках зимой — был музыкой этого дома. Я знал: пока звучит этот топот, пока дома есть смех, жизнь продолжается, несмотря ни на какие трудности.

 

Моя молодость была совсем другой. Сначала тяжёлое деревенское детство, где взрослел рано — корова важнее игрушки, поле и работа важнее школы. Потом армия, где всему учишься через боль, и главное — не потерять человеческое в человеке. Я вернулся с твёрдым убеждением: семья — это крепость, которую защищают не стенами, а заботой, любовью и верностью слову.

 

Мне тогда было всего двадцать пять. Я был силён и уверен в себе, но уже понимал — за плечами не только молодость, но и ответственность за троих: жену и двух дочерей. Я не читал Макаренко, не знал слова “психотерапия”, не ходил к психологам — у нас было проще: если ребёнок счастлив, значит, всё правильно.

 

Верность была для меня как вторая кожа. Я давал присягу дважды — однажды Родине, потом семье. И не позволял себе ни шагу в сторону, ни мысли о предательстве. Это была моя суть — иногда, пожалуй, слишком упрямая, но другой я быть не умел.

 

Но жизнь упрямо напоминала: просто быть честным мало. Моя страна медленно скользила по наклонной — зарплаты таяли, цены росли, сосед терял работу, другой продавал квартиру, чтобы выжить. Я не мог смотреть, как мои девочки растут в ожидании лучшего, которого здесь, кажется, не будет.

 

И тогда я решился. Помню этот момент отчётливо — словно холодная вода окатила с головы до пят. Я подал документы на выезд за границу. Жена плакала ночами, пряча лицо в подушку. Я делал вид, что ничего не замечаю — так было проще. Дочери не понимали, что происходит, но чувствовали тревогу в воздухе. Я, как мог, отвлекал их: помогал собирать кукольный дом, чинил санки,

 

рассказывал сказки перед сном. Но в сердце жило ожидание чего-то огромного, нового, пугающего.

 

Процесс длился месяцы — бесконечные очереди, справки, разговоры, сомнения. Но я не позволял себе сдаться. Работал днём и ночью: электрика, грузчик, подсобник. Денег не хватало, но мне казалось, что сам факт борьбы важнее — чтобы дочери знали: папа не сдался, не сдал их.

 

В тот день, когда всё решилось, зима была особенно серой. С утра падал мокрый снег, ветер выл в щели окон. После смены мы с ребятами зашли в подсобку — попить чай, согреться, забыться в привычном разговоре о деньгах и детях. Было уютно и грустно одновременно: каждый знал — что-то изменится, вот-вот.

 

Телефон зазвонил неожиданно. Я даже не сразу понял, что это звонят мне.

 

— Всё готово. Пора ехать, — спокойно сказал в трубке мужской голос.

 

Я ответил: — Когда?

— Сегодня вечером. За тобой заедут.

 

Время будто остановилось. Я смотрел на чашку чая — пар, разводы на столе, неровный край чашки — и не верил, что всё по-настоящему. Как сказать об этом дома? Как объяснить детям, что завтра всё будет иначе?

 

— Мужики, мне пора… — выдохнул я.

 

— Куда?

— Если бы я знал…

 

Я собрал вещи молча. Сумка, как всегда, была лёгкой — привычка не брать лишнего осталась с армейских времён. Шёл домой сквозь город, который уже укутывался вечерним снегом. Свет из окон резал тьму, как маяки в море. За каждым окном — чья-то жизнь, чьи-то мечты, надежды. Я невольно думал: что будет с нами? Вернусь ли я? Дам ли девочкам то, что обещал?

 

Дома всё было, как всегда. Мама хлопотала на кухне, дочь каталась по полу с котом, жена гладила рубашку — и, казалось, ничего не изменилось. Но стоило мне переступить порог, как воздух сгустился — все почувствовали.

 

— Ты чего такой? — спросила жена.

 

Я только обнял её, ничего не говоря. Она поняла всё сразу.

 

Старшая дочь принесла свою ладанку — оберег, который бабушка подарила ей на Рождество и цветную картинку с Николаем Угодником — “Пусть тебе поможет”, — шепнула она.

 

Время растянулось, стало вязким, как мёд. Всё вокруг вдруг замедлилось — каждое движение, каждый взгляд. Мы молчали, обнявшись, как будто пытались

 

запомнить этот миг навсегда.

 

Я смотрел на своих девочек и думал: как мало мне удалось им дать, как мало я успел рассказать… Что такое счастье? Как быть честным? Как не предать себя, даже когда страшно?

 

За окном светило родное окно. В нём отражались мы все — семья, скреплённая любовью и страхом будущего.

 

Вдруг — звонок: “Машина внизу”. Всё. Конец отсрочки. Время уходить.

 

Я собирался быстро, почти машинально. Жена вытирала слёзы, стараясь улыбаться. Девочки прижались ко мне — тёплые, родные, как всегда.

 

— Долгие проводы — лишние слёзы, — сказал я. — Не провожайте, я скоро вернусь.

 

Последний взгляд: три любимых силуэта — жена и две дочери с бантиками, в золотом свете зимнего вечера. Они смотрели мне вслед, вглядываясь сквозь снег, они хотели хоть ещё немножко побыть сомной хотябы взглядом, напоследок.

 

Я спустился вниз, вышел в ночь. Двор был пуст, только снег шуршал под ногами. Я оглянулся — и понял: дом всегда будет за моей спиной, пока там ждут, пока светится окно.

 

…Любовь — это не только остаться. Иногда любовь — это уйти, чтобы потом вернуться и привезти домой новую надежду. Это преодолеть страх, не потерять себя, идти вперёд, даже если дорога не видна.

 

В ту ночь я впервые остро почувствовал: дорога домой — это не километры, а вера, что однажды ты вернёшься, и тебя снова будут ждать в окне — жена и две дочери с бантиками.

 

Потому что свет в родном окне — это и есть твой смысл, твой исход и твой путь обратно.

 

Когда он вышел в снег в этой тьме родился первый импульс. Он оставил их ради чего-то, чего сам не мог объяснить. Ради шанса. Ради искры, которая станет началом возвращения. Он понял, что любовь — это когда ты идёшь в неизвестность, чтобы однажды вернуться сильнее и забрать тех, кого оставил. Даже если это займёт всю жизнь.

 

Глава 2.ПОБЕГ

 

В салоне автомобиля было тепло и уютно. Фары прорезали зимнюю темноту, выхватывая из мрака дорожные знаки и запорошенную снегом магистраль. Машина мягко покачивалась на снежных барханах, словно плыла по волнам давно забытых морей. Снег россыпью летел вдоль дороги, взмывал вверх, оседая на стекле искристыми, переливающимися огоньками, похожими на забытый новогодний салют. За стеклом сонно дремали деревья — их темные силуэты укрылись белым инейным покрывалом, природа сама наряжала их в рождественские наряды. Всё вокруг словно замерло в ожидании чуда.

 

Я смотрел в окно, и в этом ночном, почти космическом движении всё дальше и дальше исчезали огни моего родного города. Там, в глубине этих огней, осталась моя прежняя жизнь, мои привычки, мой дом и люди, с которыми я прощался без слов. Я не знал, увижу ли их снова — и в этот момент прошлое стало не просто тенью, а чем-то невозвратимым, ускользающим из рук.

 

Ночь пролетела быстро, в череде дорожных знаков, полуобрывочных снов и настойчивых мыслей, что тревожили и будоражили душу. Где-то на стыке сна и яви мелькали лица дочерей, жены, друзей — я то засыпал, то просыпался в холодном поту, каждый раз оглядываясь: а вдруг это только сон, и я всё ещё там, дома? Но сон быстро улетучивался — оставалась только дорога и пустота впереди.

 

Скоро вдалеке показалась граница — сама судьба разметила эту черту между «было» и «будет». Огромные буквы "Союз Советских Социалистических Республик" как будто нависали не только над страной, но и надо мной. Документы не были готовы: Родина-Мать так сильно меня любила,что нехотела отпускать. Будто боялась, что я уйду навсегда — и правда, разве можно так просто взять и вырваться? Мы с попутчиком, как два неразумных школьника, решивших сбежать с урока — только урок был не про литературу, а про выживание.

 

Вдвоём — всё-таки не так страшно. Было в этом что-то от старых колхозных приключений: вспомнились дни, когда мы убегали от сторожа фруктового сада, ныряли в овраги, смеялись, забывая про страх. Но сейчас смеха не было — только дрожащий комок в животе, будто ты стоишь на пороге чего-то слишком большого для обычного человека.

 

Всё было по совету бывалых: мы подошли к огромному дальнобойному грузовику на стоянке. Водитель — мужчина с усталыми глазами и привычкой всё видеть и ни о чём не спрашивать — сразу понял, кто мы такие. Не первые, наверное. Не последние.

Он молча кивнул: — Залезайте.

 

Мы пролезли под брезент, втянулись в кузов, который до отказа был загружен железом. Пролезая между пачками тяжёлого металла, я ощущал, как рвётся куртка, в грудь врезается угол балки, туфли проскальзывают по стальному полу. Мороз кусал за пальцы, ветер выл где-то там, снаружи. Я старался не думать о

 

холоде — вспоминал: «Зачем брать много вещей? Всё равно ведь я в тёплые страны, а не на Колыму...» Вот только пограничники были одеты как будто собирались на северный полюс: валенки, тулупы, автоматы наперевес.

 

Грузовик заревел — в такт его дизельному сердцу заколотилось моё. Пахло солярой и зимой. Каких-то сто метров — и каждое мгновение казалось вечностью. Неужели остановят? Неужели досмотр? А может, пронесёт?..

 

Грузовик замедлил ход, остановился. Слышно было, как кто-то говорит вполголоса, как по щебёнке бегают сапоги, как лают собаки. Этот лай всё приближался, становился всё злее и громче — две огромные овчарки рвались вперёд, лапы барабанили по брезенту, будто хотели выдрать нас из укрытия. Их дыхание было горячим, словно чёрный пар проходил сквозь плотную ткань, а зубы царапали мой разум, принося в сердце жуткую дрожь.

 

Я застыл, перестал дышать, даже сердце, кажется, на миг остановилось. — Шерхан, фу! — крикнул кто-то из военных, пытаясь усмирить зверя.

Но разве можно остановить охотника, который чует жертву? Мне казалось, если их пустят в кузов, нам вчетвером будет тесно... и совсем не до шуток.

 

Вдруг снаружи хлопнула застёжка. Открылся брезент — в лунном свете показалась голова пограничника. Он бросил быстрый взгляд по тёмным горам железа, даже не пытаясь вглядываться в тени.

— Наверное, крыса, — сказал он напарнику. — Шерхан их не любит. Я мысленно шевельнул губами:

— Сам ты крыса…

Сердце колотилось, будто гоняясь за своей свободой.

 

Снова загудел двигатель — и вот уже граница осталась позади. Лай собак утих, как дурной сон. Я откинулся на жёсткую пачку металла и впервые за долгие часы позволил себе вдохнуть полной грудью.

В голове — обрывки старого шансона:

 

«...мы бежали с тобою одинокой тропою Остерегаясь погони и злых сибирских собак…»

 

Я смотрел в чёрное окно жизни и понимал: позади — не только страна, позади осталась часть меня. Теперь впереди была только дорога — и надежда, что этот бег когда-нибудь обернётся возвращением. Пусть через много лет, пусть в другой жизни, пусть даже только во сне.

 

Тёплый бутерброд от тёти европы

 

Тётя Европа, хоть и не обрадовалась моему приезду, но и не выгнала бедного родственника с порога. Выдала шикарный автобус — длинный, блестящий, как мечта. И тёплый бутерброд… пусть и за мои деньги, но на тот момент — это было больше, чем хлеб. Это был воздух свободы с привкусом кетчупа и дешёвой колбасы.

 

Я впервые за долгое время вздохнул полной грудью. Сел, закрыл глаза и сказал себе: "Похоже, выжил. А может, даже — удался."

 

Автобус тронулся, и вместе с ним поехали дома, деревья, люди, а сам автобус будто стоял на месте. Только земля отъезжала назад, как в кино.

 

Я сразу вспомнил родные ПАЗики, те, что скакали по кочкам, и народ в них жил полноценной жизнью:

– «Осторожно, у меня яйца!» – «Не дрова везёшь, козёл!»

– «Останови! Тут не написано, но мне надо!»

 

В Европе никто не кричал. Все сидели молча, как будто стеснялись самих себя. И только я один в этом автобусе знал цену проездному. Он стоил мне полжизни.

 

Я наконец расслабился. Доел свой евробутерброд с искусственным сыром и колбасой, откинулся на мягкую спинку кресла, и — о чудо — заснул. Первый раз за двое суток.

 

Было тепло. Уютно. Тело перестало дрожать от напряжения, а мозг — хотя бы на время — перестал считать километры до цели. Только одна мысль не давала спать по-настоящему: автобус скоро приедет. Придётся выйти. Выйти — в чужой, незнакомый мир, где нет друзей, нет знакомых и нет языка.

 

Перед отъездом знакомый знакомого дал номер телефона своего знакомого, который якобы живёт в этом городе. «Позвони ему, он хороший, поможет», — сказали. Вся надежда была на этот номер. Бумажка с цифрами лежала во внутреннем кармане куртки. Я несколько раз проверял — на месте ли. Трогал через подкладку — она даже будто грела.

 

Это была моя единственная зацепка. Мой мостик в жизнь. Моя “SIM-карта выживания”.

 

Я приехал не просто так. Я ехал зарабатывать детям на учёбу и жене на сапоги — как сказал когда-то Голубков. И это уже не казалось смешным. Это было

 

планом. План бедного человека с внутренним карманом, в котором лежит не просто номер, а вся его будущая судьба.

 

Как и планировалось, автобус прибыл по расписанию. Кого-то встречали с объятиями, кто-то сам таскал свой чемодан. А я вышел с сумкой на плече, не дожидаясь объятий и привычного «оо привет, как дела».

 

Я направился к выходу вокзала уверенной походкой, словно бы всё это уже видел. Служба в армии научила: холодная голова — горячее сердце. А главное — не паниковать. Паника — враг, порядок — спасение.

 

Я шёл, будто вырос на этих улицах. Хотя в каждом фонаре, каждом стекле была незнакомая реальность.

 

Я не знал, куда иду. Но был уверен: на следующем углу обязательно будет таксофон. Со шнуром. С массивной трубкой. С дисковым номеронабирателем.

 

Так было в фильмах. Так случилось и в жизни.

 

Он стоял у стены. Чистый. Целый. Как будто ждал именно меня.

 

Я опустил монету, набрал номер, надеясь услышать что-то человеческое. Но телефон не ответил. И не отвечал в последующие двадцать лет.

 

Посидев пару часов на жёсткой вокзальной скамейке, я звонил снова и снова. Номер, на который вся моя надежда, не отвечал. Ни в первый, ни в пятый, ни в десятый раз.

Телефон гудел в пустоту, как будто и правда звонил в космос.

 

А в голове всё громче звучал холодный звон — как металлический обруч сжимался у висков.

Я чувствовал себя астронавтом, оторванным от корабля. Я его ещё видел — но вернуться уже не мог.

Только вперёд… или — смерть.

 

На тот момент в голове крутилась только одна мысль:

«Осталось понять, с какой стороны у Европы перед. И куда идти, чтобы не провалиться в никуда.»

 

Из кинофильмов я знал: таксисты знают всё.

«Тогда вперёд — это к таксистам», — подумал я и подошёл к молодому мачо лет сорока.

 

Весёлый таксист играл мимикой лица, как лучший артист театра. Глаза его блестели так, что в них отражались и пальмы, и сам вокзал.

 

Он был так рад мне, как будто мы родные братья и не виделись много лет. Казалось, ещё миг — и он бросится мне на шею.

 

«Есть же добрые люди», — подумал я. Но вот беда...

 

Из его пышных, загорелых губ с остатками чипсов (и явным шлейфом марихуаны и пива)

лилась какая-то песня — очень много слов, слишком много. Я не мог понять: он поёт, вдохновлён, или… передразнивает?

 

Я знал всего четыре слова на испанском: работа, жильё, аренда, еда.

 

Я надеялся, что этого хватит — ведь в чужой стране и такие слова могут стать заклинанием.

Он слушал меня внимательно — как умная овчарка, слегка наклоняя голову то в одну, то в другую сторону. Я был уверен — он меня понимает.

 

Но беда была в том, что я его не понимал.

 

Как только я замолкал, он снова засыпал меня неизвестными мне звуками и жестами.

Он размахивал руками, говорил слово «паэлья»,

целовал кончики пальцев, будто предлагал кулинарное спасение.

 

Мы не поняли друг друга.

Но он вдруг открыл дверцу такси и вежливо указал на сиденье.

 

Всё стало ясно без слов:

он отвезёт меня куда-то. А это уже было лучше, чем ничего.

 

 

 

Вокзал.

 

 

Через полчаса мы остановились возле старенького мотеля в самом сердце города.

Таксист кивнул в сторону входа, и я вышел — всё ещё немного оглушённый дорогой, языком, незнанием и собой.

 

 

На ресепшене меня встретила пожилая сеньора. Добрая, с морщинками, которые выглядели скорее как улыбки, оставленные временем. Она приветливо кивнула и тут же принялась тараторить скороговоркой, напоминающей речь таксиста — быстрой, солнечной, и, увы, для меня всё ещё непонятной.

 

 

Но вдруг она остановилась.

Взяла мой паспорт, посмотрела на него, затем на меня — и… снова улыбнулась. На этот раз чуть теплее, чуть спокойнее. И всё стало намного проще.

 

 

Без единого слова она аккуратно выписала квитанцию. Я взглянул на неё и, к своему удивлению, понял: вот цена, вот валюта, вот всё, что от меня требуется.

Я протянул деньги — она передала мне ключ с номером комнаты. И снова — ни слова лишнего.

 

 

Это было первое настоящее общение. Она не знала моего языка, я — её.

Но мы оба умели говорить по-человечески.

И, главное, она умела молчать на моём языке так, как будто делала это всю жизнь.

 

 

Комната стоила ровно столько же, сколько поездка на такси. Я сразу понял: они с таксистом — не чужие. Помогают друг другу, делят клиентов. Здесь, видимо, так принято.

 

И знаешь что?

Мне даже стало не по себе от того, насколько не таким страшным оказался этот город.

Да, он чужой.

Но в нём уже были таксист, тёплый бутерброд, мягкое кресло в автобусе и женщина, которая молчала на моём языке.А значит — не всё так печально, как казалось утром.

 

В комнате меня ждала свежая постель, горячая вода и цветной телевизор. Как мало для счастья надо человеку, подумал я. Если бы ещё родные были рядом.

 

 

Ночь промелькнула незаметно. Мне удалось хорошо выспаться и никуда не спешить. Жаль, что нужно было уходить. И самое интересное — куда.

 

 

Деньги таяли как снег по весне, как песок сквозь пальцы — к тому же не мои. С большим трудом найдёшь человека, который может одолжить деньги на сомнительную поездку. Зная всё это, кусок не лез в горло, хотелось побыстрее найти работу, чтобы вернуть долг и дать хоть что-то семье.

 

 

Уходя, я отдал ключ сеньоре и поблагодарил как умел — но она всё поняла и ответила: «Не за что». Я не знал языка, но догадался по её интонации. На мой вопрос, где автобус, она показала пальцем направление. В испанском «автобус» как у нас — только название другое.

 

 

Уверенной и бодрой походкой я шёл в указанную сторону. И тут — о чудо — огромный автовокзал с уже знакомым таксофоном всего в десяти минутах от отеля. Айда Хуан, подумал я. Из знакомых здесь был только телефон — сам Хуан, наверное, уже катал следующего туриста.

 

 

Большая вокзальная стена, о которую будто разбивались все мои надежды. Пришёл — а что дальше? А дальше — пустота.

 

 

Но эта пустота не является просто отсутствием звука или света. Это тот момент, когда все дела, все шумные разговоры и постоянное движение отступают, оставляя лишь глубокое осознание того, что ты один, наедине со своими мыслями. Это пустота, в которой время замедляется, а сердце начинает тихо говорить само с собой.

 

 

В этом пространстве, между ожиданием и реальностью, ты

 

чувствуешь, как прошлое и будущее сливаются в единое. Именно в этой пустоте рождается возможность для новых начинаний, для осмысления утраченных надежд и для зарождения новой мечты.

 

 

Ты понимаешь: пустота — не конец, а промежуток между взрывами света и огня, между шумом и тишиной. И даже если казалось, что всё уже утратило смысл, именно здесь можно найти то самое пространство для восстановления, где каждая мгновенная пауза становится отправной точкой для нового шага.

 

 

Так что пустота — это зов к продолжению, тихое приглашение заглянуть внутрь себя, чтобы потом, собрав искры, снова зажечь костёр жизни.

 

 

Весь день я шатался вокруг автовокзала, как случайно вывалившийся из чемодана кусок чужой жизни. Солнце шпарило, город жил своей южной, неумолимой жизнью: снуют скутеры, пахнет кофе и пылью, где-то на углу пожилая сеньора уговаривает помидоры выглядеть свежее. А мне — всё это как через стекло: я будто и здесь, но не совсем. Маленький муравей с сумкой за плечами, бесполезный и невидимый.

 

 

Сделав уже третий или четвёртый круг, я снова возвращался к своей скамейке. Смешно, но она уже казалась мне родной. Почти из детства. Как тот табурет на даче, который скрипит только тебе одному — от избытка доверия.

 

 

И вдруг… белое лицо. В этой испанской жаре оно сияло как лампа в погребе. Белая кожа, розовые щёчки — словно кричат с расстояния:

«У меня хорошая бабушка, у неё есть корова, погреб с картошкой и два мешка малины!»

 

Парень лет тридцати — родной, безошибочно. Стоит у касс, сумка в руках, весь такой напряжённый, будто собирается тайно перейти границу с Гондурасом.

— Это судьба! — обрадовался я, подскочил к нему и начал тараторить в стиле южного таксиста:

 

 

— Брат, ты не представляешь, как я рад тебя видеть! Я тут один, телефон не отвечает, никого нет, идти некуда, а тут ты — прям как подарок из чемодана!

 

 

Парень замер. Покраснел. Сделал шаг назад, посмотрел на меня с ужасом — и произнёс:

— ¿Cómo? ¿Cómo?

Голос испуганный, взгляд бегает. Ах ты ж хитрец, подумал я. Прикинулся испанцем!

 

 

Всё стало ясно. Он — свой, но уже подшитый местной жизнью. Настоящий метис между воспоминанием о родине и реальностью выживания. Для него я был как письмо из прошлого — неловкое, тяжёлое и, возможно, опасное.

 

 

Но я не отступил. Подошёл ближе, посмотрел прямо в глаза и мягко спросил:

— А какие ты ещё слова знаешь, брат?

 

 

Он покраснел сильнее. В глазах у него была вся боль человека, который только что сдал экзамен по испанскому и понял, что всё выученное — зря.

— У меня… нет денег… я еду по направлению… я не могу тебя взять… — проговорил он, будто оправдываясь перед судьбой.

 

 

Я кивнул. Внутри уже не было ни обиды, ни злости — только усталость и тихое: «понятно…»

Но он вдруг достал блокнот, ручку — и, как последний подарок, написал мне номер телефона в Мадриде.

 

— Эти люди занимаются трудоустройством. Город в четырёхстах километрах. За деньги.

 

 

Это была новая цель. Новая надежда.

Как будто кто-то резко открыл занавес, и ты увидел: там сцена, свет, и кто-то машет тебе рукой.

А за сценой — дорога. И по ней нужно идти. Всё просто. Опять.

 

МАДРИД

 

Номер, который оставил мне случайный земляк на вокзале, ожил только к вечеру. Гудки были долгими и ленивыми, как полуденная сиеста. Наконец, из трубки раздался голос — деловой, чуть глуховатый, с примесью усталости и вечного Валенсийского скепсиса:

 

— Да приезжайте, устроим. Это вам обойдётся всего ничего... но заплатить придётся. Тут всё стоит денег. Это ж Европа.

 

Интонация была такая, будто он лично строил эту Европу по кирпичику и теперь собирает с туристов амортизационный налог.

 

Автобус, как оказалось, будет только утром. Я положил трубку и задрал голову к небу — тёмному, липкому, как крепкий кофе без сахара. «Какая длинная ночь», — подумал я, и вокзальная скамейка в ответ будто криво усмехнулась: «Снова ты?»

Она глядела на меня как старая знакомая, с которой когда-то, в пьяном угаре, переспал — и теперь оба делаем вид, что это было по любви. Скамейка скрипела, но делала вид что видит меня в первый раз.

 

Решено: ночую в парке. Под аккомпанемент пальмовых ветвей и колыбельную местных цикад. Гауптвахта — так, только без караула и нарядов вне очереди.

 

Другая деревянная скамейка, чуть влажная от вечерней росы, и зелёная трава, пахнущая пылью и чужими судьбами… Всё-таки есть в этих южных широтах что-то своё, чуть ленивое, чуть святое — как старое вино, которое пьют без повода, просто потому что можно.

 

Я уже почти растянулся, как на нарах, где частенько бывал за самоволки в армии, когда — как в фильме «Без права на ошибку» — из темноты появилась... бригада. Нет, не ДНД, и не туристы с рюкзаками. Первое впечатление: шахтёры. Но почему, чёрт возьми, они такие чумазые? Или вода в шахте закончилась? И откуда, простите, в центре Валенсии шахта?

 

Прислушался. Говорят не по-испански — это точно, ухо уже настроено. Не румынский, не польский. Что-то гортанное, с ритмом джунглей и ритмом выживания.

 

Кто-то из них достал кусок картона, кто-то — рваные покрывала. Один лёг, второй — рядом. Кто сидя, кто полулёжа. Это были не шахтёры. Африканцы. Если бы у них были копья — я бы догадался раньше. А так — сцена из жизни: ночь, парк, братство бродяг.

 

Один сел рядом. Смотрел внимательно. Не враждебно — скорее, с настороженным любопытством, как будто я был зеброй на границе саванны. Что-то сказал на своём, наверное, родном языке. Я не понял, но тон был ровный. Потом, как в фильме «Хлеб и розы», он достал из полиэтиленового пакета батон, сломал его пополам и молча протянул мне одну часть.

 

Я взял. И не из вежливости — скорее, из уважения и голода. Наплёл хлеб с тем же чувством, с каким раньше в поездах Мосва - Братислава ел мамину котлету: с благодарностью и тревогой. Мы сидели, жевали, переглядывались и… улыбались. Так улыбаются старые соседи по казарме: вроде чужие, но свои.

 

«И в Африке, оказывается, тоже люди», — мелькнула мысль. Просто цвет другой. Как в фильме "Враг мой", когда драка сказал землянину: «До чего же у тебя противная рожа».

 

Я вдруг понял: этот человек — вождь племени. Лидер. Его трон — эта скамейка. Его тропа войны — маршрут до ближайшей церкви, где иногда наливают чай. А днём это место облюбуют туристы, чтобы делать селфи с голубями на плече.

 

Поблагодарив его за хлеб и молчаливое тепло, я аккуратно показал на часы, потом на вокзал и изобразил жест «ту-ту» — как будто Михаил Светлов лично поставил сцену моего ухода. Он рассмеялся — коротко, по-мужски. Улыбка была настоящая. Не жалостливая, не ироничная — просто человеческая.

И махнул рукой, будто говорил: иди какое там туту. Ты свой.

 

А я пошёл, с тихим шорохом в сердце. Потому что ночь была длинная. А чужие — не всегда враги.

 

Ночь была длинная, как очередь в рай для тех, кто без прописки. Я то засыпал сидя, то вставал — размять кости, согнать озноб. Тело ломило. Нервы? Простуда? Озноб. Свистящий кашель цеплялся к горлу, будто ржавый крюк. Где-то в памяти всплыл глухой ритм грузовика с железом, и реп Шерхана:

«Вот где собака зарыта…»

Я усмехнулся. «Этого мне ещё только не хватало», — подумал я и, не дослушав мысль, вновь провалился в вязкую полудрёму.

 

Утром, с ватной головой и гулом в ушах, я доковылял до кассы и купил билет. Ради надёжности снова набрал номер того земляка. Начал было объяснять: куртка зелёная, рост метр семьдесят пять...

— Не волнуйтесь, — перебил меня усталый, но уверенный голос. — Мы вас найдём. Просто стойте у касс.

 

Я стоял. Как дерево без листвы. Гудела голова. Знобило. Кашель душил, хрипел, как старый дизель.

«Только не пневмония», — молился я про себя. Но ничего. Держался.

Вот приеду к своим — дадут таблетку, напоят чаем. Переживу. Завтра уже пробегусь утром пару километров. Плеер в уши — и вперёд. Душ, кофе, и на работу. В трамвае. Среди других. Как свой. Как европеец.

 

Какая работа? Да любая! Хоть сварщиком, хоть автомехаником. Мне всё по плечу. Я — не безрукий. С руками, сердцем и головой.

 

Автобус мягко подъехал к платформе, чихнул, как старик, и раскрыл двери. Я шагнул навстречу утру и в тумане заметил белое лицо. Мы с ним никогда раньше не встречались — но узнали друг друга сразу.

 

Он махнул рукой: — Иди сюда.

 

У старенькой «Корсы» сидел ещё один — с портфелем и сигаретой. Видимо, менеджер по трудоустройству.Не успев далеко отъехать — Деньги при тебе? — спросил он без вступлений.

 

Я вспомнил «Мимино».

«Кто ж в Москву без денег едет?..» Улыбнулся:

— Ночевал на вокзале… Гостиница, еда… Нет всей суммы. Но с первой зарплаты всё отдам. Честно. Даже с горкой.

 

Они переглянулись. Машина замедлила ход, свернула, остановилась в сотне метров. Один из них вышел, открыл багажник, достал мою сумку и, не глядя, швырнул её на тротуар.

— На вокзале есть Western Union. Звони домой. Пусть пришлют. Будут деньги — звони. И больше так не делай.

Мы вас знаем: бедные-бедные, а как только получаете бабки — ищи вас потом по всей Европе…

 

Машина уехала. А с ней — и моя последняя надежда. Я смотрел ей вслед и чувствовал, как сжимаются лёгкие.

 

Просить дома — исключено. Даже если смерть уже сидит на корточках рядом. Я знал, каково им. Они и так еле выживают. А теперь ещё и без меня.

 

Я шатался, как после удара. Дышать было тяжело, голова кружилась, под ногами плавала земля. У обочины стояло такси. Я подошёл, что-то бормотал — про доктора, кажется. Таксист молча кивнул: садись.

 

— У меня… денег нет, — сказал я слабо.

 

Он посмотрел в глаза, не моргнув, и медленно нарисовал на своей ладони пять пальцев.

— Это… не деньги, — сказал он просто.

 

Через пять минут и за пять евро я был уже в госпитале. Здание возвышалось над улицей, как круизный лайнер, пришвартованный в море бетона. Стеклянные двери распахнулись автоматически, и я шагнул внутрь — будто на борт инопланетного корабля. Повсюду белые халаты, гул голосов, щёлканье клавиатур, запах антисептика и кофе. Здесь лечили не столько тела, сколько бюджеты. Люди суетились, словно пассажиры «Титаника», которым обещали, что айсберг обойдёт их стороной.

 

Меня никто не встретил, не предложил шампанского. Просто сунули в руки какую-то бумажку с непонятными крестиками. Я был, как пленный разведчик на допросе: молчал, не сопротивлялся, просто не знал, как объяснить, что у меня нет ни языка, ни страховки, ни плана "Б". Только боль в боку и желание не умереть сегодня.

 

Рентген, капельница, укол — стандартный коктейль Европы без сахара и без гарантии выздоровления. Через несколько часов наступило облегчение. Я сидел в мягком кресле, будто в зале ожидания бизнес-класса, но без билета. Палат не было — пациенты лечились прямо в коридоре, как на вокзале. Только без чемоданов, зато с капельницами. Вот это уровень, подумал я. Европа.

 

И тут подошла она. Медсестра. Молоденькая, будто только вчера сдала экзамен по доброте. В руках папка, на лице — профессиональная улыбка: смесь обаяния и усталости. Заговорила нежно, ласково, как будто я — не бородатый мигрант в трениках, а ребёнок, забывший дома зонтик. Я слушал её, как симфонию — ничего не понимал, но наслаждался.

 

И вдруг понял: она просит денег. Красиво, мягко, как будто говорит о погоде. Её интонация была как в ресторане, где меню без цен. Только в конце обязательно скажут: «Мы принимаем все карты, кроме вашей судьбы».

 

У меня не было страховки. Не было прописки. Не было даже иллюзий. А процедуры тут — это не чай с малиной у бабушки. Это Европа. Тут даже градусник — по счётчику. Пять евро за взгляд, десять — за прикосновение. И отдельный тариф — за сочувствие.

 

В кармане у меня остались жалкие крохи. Хватило бы на батон хлеба или на прощальный звонок родным. Или на ни то, ни другое. Я улыбался. Она — тоже. В этой сцене была своя интимная нежность: она понимала, что я нищий, я понимал, что она — просто винтик в системе. Мы оба играли свои роли. Потом она ушла.

 

Вернулась не одна — с целым консилиумом. Белые халаты, серьёзные лица. Держали мой паспорт, вертели его в руках, словно поддельную купюру. Хмурились. Шептались. Самый главный из них, похожий на директора поликлиники и мясокомбината одновременно, глянул поверх очков и сказал то, что я понял без перевода:

 

— Это руссо. Сбейте ему температуру и гоните отсюда. Денег у него нет.

 

Слова были как нож. Только резали не тело, а остатки гордости.

 

Ночью, когда больничный лайнер стих, и только автоматы мерцали зелёным светом, снова пришла она — та же медсестра. С горстью таблеток и пакетом сока. Измерила температуру, улыбнулась, и жестом показала на дверь.

 

— Ты уже здоров. Можешь идти работать.

 

Вот тебе и клятва Гиппократа. Выздоравливай — и на стройку. Вперёд, homo migratus.

 

От госпиталя до вокзала было примерно столько же, как и в первом городе. Другой город, другие расценки. Но маршрут — один: вокзал. Там меня ждала моя скамейка. Мой таксофон. Моя география падения.

 

На автопилоте, не задумываясь, я купил билет обратно — на последние деньги. Возможно, самые глупо потраченные евро в моей жизни. Возможно — самые нужные. В автобусе было тепло. Впервые за долгое время я почувствовал мягкость под спиной. Уют, который не спрашивает, кто ты и откуда. Я уснул.

 

На горизонте уже светало. Тускло гасли фонари, как глаза старой актрисы после спектакля. За окном проплывали знакомые силуэты. И вот он — мой вокзал. Моя скамейка. Мой маршрут бездомной надежды.

 

Я был как дома.

 

Только радости от этого было мало.

 

Глава: Спелый виноград

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Вернувшись на свою скамейку после очередного провала в поисках работы, я почувствовал, как тяжесть этого дня давит мне на грудь. В груди скребли голод, простуда и нарастающее чувство ненужности. Было ощущение, что мир слегка наклонился, и я скатываюсь в его незаметную щель между "кем-то" и "никем".

 

Холод пробирал до костей, усталость наваливалась как старый армейский бушлат — тёплый, но безнадёжный. В голове кружились мысли: то ли собраться, как пружина, и что-то придумать, то ли смириться и лечь где-нибудь, чтобы утром прохожие нашли тело, не мешающее движению на перроне. Голодный мозг шептал: "Ты нужен, только если с тобой что-то случится".

 

Вокзал гудел и шевелился, как улей на краю зимы. Люди суетились, тащили чемоданы, искали кофе или розетки, а я сидел, немой и пустой, как билет без направления. Кажется, я перестал быть человеком — стал элементом вокзального интерьера. Камень с глазами.

 

Ночь выдалась длинной и липкой. Часы не тикали, а капали. Я кутался в тонкую куртку и в самом буквальном смысле грелся воспоминаниями. Вспоминал родной дом, детей, запах кухни и даже старую розетку, которая всегда искрила, как и я.

 

И вот, когда моё "я" уже почти ушло в режим ожидания, словно старая Nokia, в уши вдруг ворвался родной звук. Речь. Понимаемая, близкая. Настоящая. На соседней скамейке две женщины разговаривали на моём языке. Не просто говорили — болтали, как у подъезда. Как будто вселенная вспомнила, что я есть, и нажала кнопку "вкл.".

 

Я буквально включился. Проснулся. Запищал внутренне. Встал и метнулся к ним, как кот к запаху котлет. Выдавал речь скороговоркой, таксист бы позавидовал моей дикции: "Здравствуйте! Извините! Один тут, телефон не

 

отвечает, работу не нашёл, ночую, сам не знаю, куда..." — слова вылетали без пунктуации, как воробьи из испуганного куста.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Они посмотрели на меня и улыбнулись. Тепло. Без опаски. Одна из них, повзрослее, рассмеялась: "Добро пожаловать на зароботки!" — как будто вручала мне диплом эмигранта.

 

Вторая добавила, подмигнув: "Денег, небось, уже отдал за работу?"

 

Я расхохотался — от нервов, от счастья, от усталости: "Не успел! У меня и денег-то нету!"

 

Женщины засмеялись, как старые подруги. Эта их реакция — смех без злобы, без жалости — согрел меня лучше любого одеяла.

 

"Так тебе ещё повезло!" — добавила одна. "Да уж, куда уж больше!" — сказал я, глядя в небо, где звёзды были, как и я, далеки от своих домов.

 

"Сиди тут, скоро подъедут наши. Решат, что с тобой делать," — сказала женщина в тёмной куртке. Я послушно сел. Но уже не как потерянный. Я ждал.

 

Словно виноград, я дозрел до того момента, когда кто-то всё же заметил, потрогал и не прошёл мимо. И пусть это были не боги и не работодатели, а просто две женщины с тёплым смехом — мне этого было достаточно, чтобы не умереть в тишине.

 

И это, может быть, и был мой первый настоящий урожай в Испании.

 

Где-то через час, когда солнце уже лениво косилось в сторону горизонта, подъехали два джентльмена. Настоящие. В спортивных костюмах цвета уверенности, чисто выбритые и пахнущие дорогим шампунем, а не вокзальными воспоминаниями. Их брендовые кроссовки блестели, как мечта безработного, а

 

горные велосипеды были такими крутыми, что казались телепортированными из телевизионной рекламы счастья.

 

— Какие новости? — небрежно спросили они, будто мы стояли у лифта в офисном центре, а не возле мусорной урны на автовокзале.

 

— Висенте просит четыре человека на виноград, — ответили наши знакомые. Кивнули в мою сторону: — И вот потеряша ещё один.

 

— К нему не поедем, платит мало, работать 12 часов, — пожали плечами и с ленивым уважением кивнули назад: — Забирайте потеряшу. И вон ещё один ударник догоняет.

 

На входе в вокзал появился Петрович. Взрослый, массивный, хрипловатый. Пенсия его не заманила — видно, не такая уж она и пенсия, если человек готов мчаться на автовокзал, обгоняя голубей. Он тяжело дышал, но шагал быстро, словно боялся, что в поле без него виноград вдруг сбежит.

 

— Извините, задержался, — пробормотал он, хотя до автобуса ещё оставалось пятнадцать бесконечно-решительных минут.

 

— Купите мне билет, — сказал я, глядя под ноги, туда, где жила моя гордость. Говорить чужому: «Помоги», — было всё равно что стоять голым посреди вокзала. Только холоднее.

 

— Без проблем, — улыбнулась одна из женщин. — Обратный ты мне купишь.

 

— Договорились, — кивнул я, удивляясь, что голос у меня не дрожит. Просто внутри всё давно уже задрожало.

 

Мы пошли к кассам, и с каждым шагом по плитке жизнь немного возвращалась в суставы. Забылась простуда, пропала тоска — я ехал на работу. Пусть тяжёлую, пусть грязную, пусть виноград там кислый, как воспоминания о родине. Главное — ехал.

 

На остановке нас ждал загорелый испанец лет шестидесяти. Живот у него был, как добротный барабан: надёжный и несгибаемый. Лицо обветренное, но добродушное, с намёком на южный юмор и пятнадцать сезонов уборки фруктов.

 

Женя и Тамара — мои новые ангелы-хранители — немного знали испанский. Это было как выиграть в лотерею, если учесть, что я и по-русски уже говорил с помехами.

 

— Дальше за счёт фирмы, — подмигнула Женя.

 

Мы пятером втиснулись в старенький фургон, пружины которого застонали так, будто знали, что нас впереди ждёт. За окном мелькала чужая Испания: поля, виноградники, деревья, которым не надо было искать работу.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

На краю села нас ждал огромный ангар. Внутри — трактора, будто сошедшие с обложки сельхозкаталога 80-х. Слева и справа — кровати. Прямо армейская казарма с разделением по половому признаку: девочки — налево, мальчики — направо. А трактора между ними как нейтральная зона с фарами-наблюдателями.

 

С Петровичем мы сели друг напротив друга, глянули в глаза и как будто молча сказали: "Ну, здравствуй, брат по несчастью."

 

— Ты хоть не из Африки? — спросил я, вспоминая своего чернокожего собрата по вокзалу.

 

— У тебя кукуха, случаем, не поехала? — хмыкнул он.

 

— Уже подъезжает, — ответил я, и мы оба рассмеялись. От души. До слёз. Смех, как первая таблетка после болезни.

 

Хотелось поспать. Помыться. Съесть что-то, не прошедшее через чужие руки. Но вдруг двери ангара распахнулись, и Висенте — главный по винограду — закричал: "¡Vamos!"

 

Это было первое испанское слово, которое я запомнил навсегда. Как имя первой любви. Только с акцентом.

 

Фургон прокатил нас по утренним холмам и, скрипнув тормозами, выплюнул прямо у виноградников.

На обочине ждали трое — как будто вся деревня в миниатюре:

Анна-старшая — с кожей цвета ореха и глазами, в которых светилось небо, Анна-младшая — быстрая, как лето, с сорванной с ушей серёжкой,

и Мигель — серьёзный парень, которому всё давно понятно, даже если ты ещё ничего не спросил.

 

Все пахли солнцем, потом, терпением.

И добротой, той, что не говорит — просто делает.

 

— ¡Vamos! — бодро бросили нам. И вручили ножницы. И корзины.

Подарки, от которых вряд ли кто бы обрадовался под ёлкой.

 

Работа была организована хитро: новичков распределили к местным — чтобы меньше болтали, больше собирали.

Я попал к Мигелю — молчаливый, точный.

Петрович — к младшей Анне, и был при этом доволен, как кот на рыбалке. Женя с Тамарой держались вместе — как всегда, как будто у них был собственный договор не теряться, даже в чужой стране.

 

Гроздья отрывались с хрустом, падали в корзины.

А иногда — в рот. Особенно когда Мигель отворачивался.

Я ел — и чувствовал, как сладкий сок растекается по венам, как будто вместо крови во мне текло солнце.

И как-то незаметно исчезло утреннее отчаяние. Оно просто... растворилось, как лёд в стакане.

 

Вдруг — вскрик. Женя. Порезалась.

 

Мигель метнулся, опередив даже звук.

— Осторожно. Ножницы острые, — сказал, сдержанно. Анна-старшая подоспела почти в ту же секунду.

Из-за пояса — аптечка.

Без суеты, с отточенной материнской движением — перекись, бинт, прикосновение.

Женя не ушла.

Осталась. Без лишних слов. Приняла боль, как должное.

И это — уважение. Настоящее.

 

К полудню спина ныла, как старый мотор. Корзины тяжелели не по минутам — по вдохам. Пот лился, как будто изнутри кто-то включил душ.

Работать по двенадцать часов — это не труд, это испанский кроссфит. Только без зала, без инструктора и без воды.

 

Солнце ползло к горизонту, жирное, уставшее, как мы.

Тени вытягивались — длинные, искривлённые, словно позвоночники с утра после дешёвого матраса.

 

Когда фургон показался на горизонте, мы не пошли — мы поползли. Словно последние выжившие.

Висенте раздавал деньги — молча, с привычной усталостью.

Не по счёту, а по взгляду.А чо зарплата сдесь по днням а не по месяцам? Спросил я держа в руках свой первый зароботок в иностранной валюте

 

— До конца месяца доживают не все, — пробормотал Петрович.

Все дружно рассмеялись. Уставшие, но по-настоящему. Смех — как трещина в асфальте: живой.

 

А потом — марш-бросок в магазин.

Сосиски, хлеб, что-то крепкое в пластиковой бутылке — без маркировки, но с намёком, что пить это лучше быстро и без размышлений.

Это был не ужин. Это была молитва телу. Чтобы не развалиться до утра. Чтобы проснуться хоть чуть-чуть живым.

 

Дальше начался квест.

Навигация по памяти, сбивавшейся, как GPS в горах.

Все улицы казались одинаковыми — с одинаковыми ставнями, фонарями и мусорными баками.

Мы петляли, как пьяные туристы без гида. Путали повороты, спорили, возвращались.

И вдруг — смех, музыка, громкие голоса.

Молодёжь. И среди них — знакомое лицо. Анна-младшая. Та самая, с глазами цвета жгучего перца и походкой от бедра.

 

— Анна! Где наш дом?! — почти выкрикнул я, больше с надеждой, чем с уверенностью, что поймёт.

 

Она повернулась, удивилась, рассмеялась.

— Вы уже уезжаете? Отец знает? Завтра будете работать?!

— Нет-нет! Дом! Жить! Ночь! Спать! — я говорил всем, чем мог: руками, глазами, паникой.

 

Толпа загоготала, но не злобно — скорее с тем ласковым удивлением, с каким местные смотрят на заблудившихся туристов, не понимающих, где закончилась цивилизация и началась настоящая жизнь.

Они поняли нас без слов, хоть мы и объяснялись на смеси пантомимы, отчаяния и усталости.

 

Провели, указали нужный поворот, махнули рукой, будто возвращали в стадо сбившихся с тропы овец, а сами — легко, почти танцуя — ушли на дискотеку, как будто день не отнял у них ни грамма сил. У этих ребят, казалось, внутри не кровь, а ток высокого напряжения: собирают виноград днём, танцуют ночью, а утром — снова в поле. Без нареканий, без капризов, будто рождены для этого ритма.

 

Мы же вернулись в ангар — не как герои, не как страдальцы, а просто как люди, для которых это единственное место, где можно молча сесть и не держать спину прямо.

 

 

Ангар встретил нас, как всегда: без приветствия, но и без осуждения. Как старый друг, который ничего не требует и ничего не обещает — просто есть.

Душ был занят, но мы даже не удивились: в такие моменты сама жизнь подсказывает, что не стоит ждать лишнего.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Разделили всё, что было — хлеб, холодные сосиски, немного мутной жидкости в бутылке, которую мы хранили, как древнее лекарство.

Сели на ящики, не потому что так удобнее, а потому что больше некуда. И ели молча — не от обиды, а потому что даже слова стали тяжёлыми.

Тишина обволакивала нас, как одеяло. Даже комары, казалось, покинули это помещение, сочтя, что здесь уже нечего брать.

 

Я снял обувь — с осторожностью, словно боялся потревожить собственные ступни, натруженные и распухшие, как будто за день прошли не по винограднику, а по бетонному полю с минами.

Я лёг, не раздеваясь, не заботясь, как выгляжу, потому что в этот момент всё человеческое сводилось к одному простому желанию — исчезнуть хотя бы на пару часов, провалиться в сон, как в спасение.

 

— Петрович… если душ освободится, разбуди, — попросил я почти шёпотом, как ребёнок, у которого не хватило сил доделать уроки.

 

Я отключился как старая настольная лампа,но показалось ненадолго.Меня будил Петрович.Но не в душ а уже на работу

Висенте приехал-пробормотал он.

 

 

Тот стоял в дверях — в одинаковой одежде, с одинаковым лицом, в котором не было ни злобы, ни усталости, ни надежды, только бесконечная повторяемость быта, словно он был не человеком, а функцией.

 

— ¡Vamos! — произнёс он не громко, но так, что сомнений не оставалось.

 

— Уже?.. А душ?.. — пробормотал я, почти не открывая глаз.

 

— Потом. Сейчас — работа.

 

Мы встали.

Без бодрости. Без разговора.

Собрали со стола остатки вчерашнего ужина и то, что осталось от самих себя. И вышли.

 

На улице ещё не рассвело окончательно, но уже пахло жарой и пылью. Фургон стоял у обочины, тяжёлый, как танк, только вместо брони — слой дорожной пыли и усталости.

 

 

Тракторы рядом молчали, будто заснули стоя. Их фары не светились, не мигали, не искрили.

Они просто смотрели — тускло, не выражая ни сочувствия, но по прежнему удивлённо, и в их безмолвии было что-то человеческое, будто старый сосед наблюдает из окна, не вмешиваясь, но всё понимая.

 

И если бы они могли говорить, они, наверное, сказали бы спокойно, без насмешки:

«Опять вы? Ну конечно. С такими конкурентами нас скоро выбросят на свалку. Сюда ведь просто так никто не приходит.»

ЗВЁЗДЫ

 

 

 

Прекрасный, перекрасный тёплый вечер… или, быть может, уже ночь. Та самая пора, когда тишина становится плотной, почти осязаемой, а мир слегка приоткрывает свою подкладку, позволяя заглянуть туда, где всё настоящее. Философ, как водится, напичкал в уши великого — мысли, смыслы, ссылки, ссылки на ссылки. Говорил так уверенно, будто сам ел с руки у Гегеля и устраивал кулачные бои между Кантом и Ницше на заднем дворе Сократа. Спать было не до сна.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Вышел во двор. Закурил. Сделал лицо — умное, сосредоточенное, почти музейное. Взгляд — вверх, на звёзды. Словно ждал ответа. Словно кто-то должен был оттуда моргнуть фонариком и сказать: «Да, ты прав, чувак. Всё не просто так».

 

Как же прекрасен этот мир. Как филигранно устроено небо с его невидимыми механиками, как изощрённо продумана Земля со всей этой бурлящей флорой, фауной и людской фаунистикой. Вот уж действительно — если не божественный проект, то как минимум гениальный стартап.

 

— Это ж что ж такое курил Чарльз Дарвин, — вслух пробормотал я, — если дошёл до идеи, что после какого-то там взрыва в абсолютном холоде появились бактерии, потом рыбки, обезьяны, а потом и мы — гордые потомки синезелёных водорослей?

 

Сомнительно. Взрывы вообще редко что-то создают. В основном — ломают. Особенно в открытом космосе, где ноль по Кельвину и логика замерзает быстрее, чем Wi-Fi в подвале. И всё же… что-то в этом есть. Ведь обезьяны действительно с охотой осваивают алкоголь и сигареты. А некоторые гуманоиды так и не стали людьми — просто уютно обосновались на своём уровне, оформили там ВНЖ и живут себе счастливо, поплёвывая на эволюцию.

 

Сзади послышались шаги. Хлопанье тапок. Кто-то сонно шлёпал по гравию.

 

— Ты чего не спишь? — пробормотал Петрович, почесав грудь в районе души. — О, и лицо у

тебя слишком умное. На звёзды смотрел, небось?

 

Я кивнул, не оборачиваясь.

 

— Запомни, — продолжил он философски, — умное выражение лица — это совсем не признак ума. Все главные ошибки люди совершают именно с таким выражением. Особенно когда верят, что разбираются в политике или в бабах.

 

— Меня философ загрузил, — усмехнулся я, — и понесло в космос.

 

— Ха! Да он не философ, он бухгалтер. Просто с поэтическим уклоном. Завтра сам посмотришь, как он кошёлки таскать будет. Звездеть — это тебе не мешки ворочать.

 

— Он говорил о вечном, — попытался я вставить.

 

— Ага. Завтра он будет говорить о пояснице. Идём спать, брат. Завтра понедельник, а этот, в шляпе Д’Артаньяна — чертов госконец — опять устроит фехтование на ножницах. Без перерыва на обед. Явно мстит за Французскую революцию.

 

И мы молча побрели в наш многозвёздочный отель — ангар с ржавыми койками, где звёзды были только на дырявом потолке и в глазах уставших парней, которые мечтали доспать до утра.

 

В полудрёме пришёл родной дом. Родители. Жена. Лапочки-дочки. Маленькие ладошки на моей небритой щеке. Домашний запах — не кофе, не яблочный пирог, а просто тот самый, который не повторить в химлаборатории. Щемящее тепло от тех, кто верит, что ты вернёшься. Кто ждёт не денег, а слов. Кто молчит в трубку, лишь бы слышать твоё дыхание.

 

— Вот закончим уборку… — подумал я. — Доберусь до мегаполиса. Позвоню. Наговоримся. Всё расскажу.

 

Это было где-то посередине века. Между вымиранием мамонтов и изобретением мобильной связи. В те времена говорили только по проводам. А ещё — по-почте. На бумаге. С марками. С почерком, в котором пряталась душа.

 

И где-то там, среди звёзд, кто-то таки моргнул фонариком. Или мне просто захотелось так думать.

 

Кстати, сделал я одно неожиданное открытие: свежий виноград — мощнейшее средство от бессонницы. Столько ночей не удавалось сомкнуть глаз — ни под храп соседа, ни под лай деревенских собак, ни под шорох собственных мыслей. А тут — съешь днём горсть винограда, и всё: отрубаешься до утра, будто под лёгким наркозом. Ни тебе тревог, ни воспоминаний, ни скрипучих кроватей. Просто сон. Чистый, тёплый, надёжный.

 

Так и пролетали дни и ночи — сначала тяжёлые, потом легче, потом как будто привычные. Каждое утро в дверях, как по расписанию, появлялся Висенте. Лицо у него было строгое, но доброе, как у старшего брата, который уже всё понял, но пока молчит. Он не говорил много. Его "¡Vamos!" заменяло любые приветствия на любом языке.

 

Это было как в фильме "Кин-дза-дза" — там было "Ку", у нас — "Бамос". И в этом слове было всё: "доброе утро, коллеги", "как спалось", "если вы уже позавтракали, то я готов вас подбросить до поля — нам по пути."

 

Поля редели. Винограда становилось всё меньше, но карман в спортивках раздувался от

мелких купюр. Уборка подходила к финишу. За это время куда-то испарилась крепатура, а усталость превратилась в уверенность. Мы стали одной семьёй — разноязычной, разноцветной, но по-настоящему родной.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Я всё время ходил в одной спортивке. Так удобнее. А парадные брюки — те самые, что ждали своего часа — хранились аккуратно скомканными в походной сумке. И вот настал день: работа окончена, расчёт получен, душ принят. Время стать человеком. Я торжественно достал брюки, отпустил — и они с глухим шлёп упали на пол. Словно их ветром сдуло.

 

— Ну вот… — возмутился я. — Только этого не хватало. Пуговица оторвалась.

 

Я наклонился, чтобы поднять их, и... брюки оказались застёгнутыми. Пуговица на месте. Всё как надо.

 

— Чья шутка? — спросил я, оглядываясь. — Кто тут юморист? Чьи брюки? Кто шутить изволил?

 

В ответ — взрыв тёплого, искреннего смеха. Смеха, который хохотал не в лицо, а вместе с тобой. Смеялись все. Даже Висенте, которого мы подозревали в хронической неулыбчивости, вдруг расцвёл, как лозы после дождя.

 

Оказалось, что брюки были мои. Просто я стал другим.

 

 

 

Коучам и нутриционистам на заметку: виноград способствует похудению. Но только только если он свежесорванный и с любовью собранный, с солнцем внутри, а не с этикеткой из супермаркета.

 

В день отъезда мы обнимались, как семья. Хотя были из разных стран, разных религий, говорили на разных языках. Но были вместе. Кто-то ехал домой, кто-то — искать дальше. Мне дали ещё один номер телефона. Опять Мадрид. Но теперь — не в пустоту, а по адресу, с деньгами в кармане и с тем чувством, которое не в кармане, а в груди — гордость, свет, уверенность.

До автобусной остановки нас довёз Висенте. Мы обнялись на прощание. Кто-то крепко, кто-то смущённо. Но все — по-настоящему. Потом он развернулся, кивнул, сел за руль и уехал, оставив нас стоять у знака «PARADA».Я как обещал купил для Жени билет обнял Петровича,мы на прощанье обменялись телефонами.

 

Прекрасная страна. Со всеми её контрастами, с восточным темпераментом, беспокойным сердцем и вечно живущим настоящим. Здесь всё по-настоящему: люди — с горячей кровью, улицы — с душой, небо — как кино без дубляжа.

 

И только здесь я впервые увидел настоящее чудо.

 

Оранжевые закаты. Туманные рассветы.

И дыхание нового дня, которое обнимает тебя ещё до того, как проснёшься.

 

Я стоял в предрассветной тишине, и всё казалось почти невозможным. Будто я оказался внутри открытки, отправленной самому себе — откуда-то из будущего, где всё уже сложилось. Где есть дом, машина, горячий кофе по утрам и лёгкое «Buenos días» от соседки через дорогу.

 

Конечно, всё это куда краше смотрится из окна собственного автомобиля, особенно если желудок не напоминает о себе рёвом одинокого зверя. Но тогда — тогда у меня был только ранец за спиной, рабочие руки и мечты.

 

А мечты...

Они ждали меня в каком-то фантастическом, светлом будущем, которое, как я надеялся, всё-таки наберёт мой номер. Или хотя бы крикнет через дорогу:

«Эй, ты! Всё не зря было, слышишь?»

 

 

 

 

С годами номера телефонов стираются, линяют, оставляют синие пятна на бумаге и на сердце. Но тёплые воспоминания — они не линяют. Они пахнут потом, виноградом, пылью полей, солидарностью и смехом, который был с тобой, а не над тобой.

 

Ничто так не объединяет людей, как совместный труд. И хорошая зарплата, естественно.

Підтримати проект